Мнения персонажа, автора и редакции
могут не совпадать
Грег.
Одиночество — это благо. И как любое благо, оно основательно горчит.
Грег и Паола сидят на ступеньках у фонтана и пьют пиво из банок. По площади шарахается люд — запоздалые туристы щелкают выспышками, подростки облепили вход в Макдональдс и трещат на английском о чем-то неизвестном и своем. Изредка пробегает запоздавший к ужину синий воротничок.
Грег и Паола пьют пиво и говорят о всякой дребедени. Из бутылок пиво вкуснее — у банок есть этот отвратительный привкус, словно надрезал губу и сквозь солод тянет кровью. Металлический такой. У бутылок привкуса нет и оттого пиво кажется респектабельным, как в веселой рекламе — зеленый газон, травка-муравка, улыбающиеся лица, он что то говорит, она заливисто смеется, на заднем плане собачка писает под дуб и все это заливает свет прамтаймового счастья, словно получил дистиллят жизни, пожизненный пропуск в рай. Грегу всегда кажется, что после такого впору встать и повеситься, потому что уже хлебнул и круче не будет. Я и Паола с ним согласны — мы обе ненавидем рекламу. От ее лакированых вершин хочется блевать. Но никто из нас не блюет. Просто никому из нас не придет в голову включать телевизор.
Грег и Паола сидят и пьют дешевое пиво с привкусом крови, говорят о том, что дешевки и кровь — неотделимы, а потом Паола спрашивает о воображаемом друге.
– Вот если бы у тебя был воображаемый друг, то кто? — спрашивает Паола.
Грег хочет выдумать что нибудь эдакое, но кроме кролика со стеклянным глазом, ему ничего не приходит в голову .
– Это уже все было — смеется Паола и бьет его по руке. — это все банально. Настоящий воображаемый друг должен быть милым и страшным. То есть ты должен его бояться и любить одновременно, во всем его ужасе, знаешь, ну, — настоящая любовь.
– Хорошо — говорит он и трещит пустой банкой — тогда пусть это будет пингвин.
– Пингвин? — изумляется Паола. — Ты боишься пингвинов?
– Нет. Просто они милые. А когда вдруг один появляется у тебя дома — то тогда и страшные. Вот представь: в один прекрасный день дома начинает пахнуть рыбой. Ты недоумеваешь. Проходит день или два, и в одно прекрасное утро, сквозь сон, ты слышишь чапанье по коридору. Там неуверенно бродит кто-то. Ну, звуки. Вслушиваешься и не можешь понять, то ли спишь, то ли нет, а встать страшно. Уговариваешь себя, что почудилось, кое как встаешь, идешь в ванну и вляпываешься босой ногой в птичье дерьмо, прямо на пороге. Что за блять, орешь, а он стоит прямо за дверью. Стоит-стоит и вдруг начинает мерзко чесаться под крылом, ловить там клювом блох. Потом, конечно же — звонки, разговоры на кушетке, розовые и белые таблетки. И каждое утро ты надеешься никогда больше его не увидеть, и каждое утро — видишь. А потом уже просто живешь и боишься, что эту сволочь увидит еще кто нибудь, кроме тебя. Всю оставшуюся жизнь боишься.
– Ты псих — говорит Паола и идет выбрасывать банку в мусорку. Возвращается, но не садится рядом, а останавливается, подбочениваясь, напротив. — Ты чертов псих.
Грег хмыкает и отправляет банку в мусорный контейнер броском по параболе. Банка задевает бортик и гулко шлепается на мостовую.
___
–Эй — говорю — хватит пить! Мусорить и пить ! — добавляю, глядя на гремящую по булыжникам банку. Они оба поднимают головы, Грег подмигивает, а Паола улыбается и машет рукой.
Хватит, говорю, хватит.
Грег.
Рассказывать о собственной жизни так же сложно, как пытаться дотошно, до мелочей пересказать окружающий мир, начиная с светло-серого неба, словно подвернутого концами под край земли, когда весь город кажется рождественским кексом на блюде, заботливо укутаным лишь для того, чтоб донести до соседнего дома (или до соседнего дня) и там, на праздничном, светом залитом столе сдернуть салфетку, вызвав всеобщее, восторженное «ох».
Этот особый цвет небесной кисеи (едва уловимый серый оттенок готовящегося стаять снега, матовый свет старого серебра) бывает здесь лишь в середине зимы. От него становятся непривычно темными купола церквей и непривычно желтыми стены из травертина, от него слепнут и сходят с ума чайки, а воздух обретает неожиданную резкость, как после долгих слез; все становится ярким, единственно существующим и единственно важным — толпа у церкви после полуденной мессы, звенящий в воздухе польский (как, откуда?) пустой переулок, кончающийся двухэтажными низкими домами и крошечной площадью с фонтанчиком для питья, из которого шумно лакает крупная черная собака и разлетающиеся брызги ложатся на брусчатку мелким угольным крапом. Рядом седая такса морщит усы от девчушки лет шести и жмется к ноге хозяина, а тот сюсюкает с вторым ребенком в коляске, то и дело обращаясь к стоящим рядом женщинам и все они (две собаки, два ребенка, две женщины, мужчина) провожают меня глазами, не прекращая гладить, лакать, жаться, говорить; провожают меня глазами, пока я несу мимо сосредоточие мира, проходя по маленькой площади, окруженной невысокими двухэтажными домами.
Рассказывать о чужой жизни так же сложно, как пытаться описать всё то, что было до площади, церкви, переулка, фонтанчика, светло-серого дня. Всё, что было до, и всё, что будет после.
Рассказывать же об одиночестве в чужой жизни (о, как упруго сжимается круг) — всё равно, что рассказывать то, что могло бы быть — вместо.
Всю неделю не видела обоих. К Паоле приехала подружка погостить и она перестала отвечать даже на смс.
Грег во вторник пообещал, что увидимся в четверг, в четверг — что в пятницу, потом пропал. В воскресенье мы случайно столкнулись нос к носу в кафе «Святого Э», где он спешил, извинялся, называл себя сволочью и был красен глазами. К груди же прижимал полупрозрачную серую папку, полную листов а4. Ну конечно, всю неделю пил и писал (или пил и читал, или пил и еще что-нибудь). Обнимал за плечи, говорил, что скоро вернется к, как он ее назвал, «привычной жизни социума», перестанет быть паршивой почерневшей овцой, и прочее, эцетера.
Почти не соврал — пришел сегодня к ужину франтом, принес бутылку шампанского, скалил зубы, был очарователен.
Сколько безосновательной нежности можно испытывать к этому мальчику с острым умом и прохладным сердцем.
Единственный ребенок в семье, любимец непростой матери, предпочитающей сыну – отцов. Молчальник, болтун, злюка, зануда. Поздний юноша, ценящий меткое словцо выше удачного оргазма. Двадцативосьмилетний белокожий мужчина с гибким и тонким телом, существующий в этом мире безо всяких на то оснований.
Ребёнком он подкладывал пятаки на рельсы проходящего неподалёку от дома трамвая (лето, каникулы, долгие дни оглушительно пахнут липовым цветом), чтобы посмотреть, как вещественное, потемневшее «что» превращается в блестящее «нечто», увеличиваясь в размерах и утрачивая всякую связь с окружающим миром — короткого грохота, лязга и напора с лихвой хватало для придания пятаку совсем иной ценности, не имеющей ничего общего с деньгами, но переходящей в сияющую сущность меди с едва заметным остатком рисунка — ценности бессмысленной и романтической.
Подростком, сражаясь с собственным страхом высоты, он облазил все крыши в квартале. «V»-образый шрам на колене -оттуда, из тех времён: выскользнувшая из-под ноги черепица, бортик, обитый жестью водосток, выдержавший кое-как вес тела. Из страха (и стыда) перед собственной трусостью он был на крыше один; позже он говорил, что это его и спасло — знание, что никто не придет на помощь. Через три месяца он подделал свидетельство о рождении и записался на курсы парашютного спорта, рассчитав, что к тому времени, когда дело дойдет до серьезных прыжков, он будет уже совершеннолетним и разрешение родителей не потребуется. За два дня до первого выезда на настоящий аэродром мать нашла брошюры, конспект техники безопасности, квитанцию об оплате, а в контакте и медицинском свидетельстве — свою же, поддельную, подпись и учинила неимоверный скандал. Пока она хлопала дверьми и картинно рыдала на кресле в гостиной, Грег перезвонил инструктору; ещё через три недели, на двадцать четвертом часу своего совершеннолетия он уже летел лицом вниз, к зеленой и синей земле и обмирал, стараясь вспомнить, как именно можно не умереть. Восьми прыжков было достаточно, чтобы не сколько перестать бояться высоты, сколько научиться контролировать страх.
Излишне говорить, что об этих восьми мать так никогда и не узнала.
Паола.
Паола отличается от Грега тем, что умеет болтать ногой, сидя на тумбочке. Не знаю, как у нее это получается –не стучать о плотные, выдающиеся вперед дверцы, которые задерживают и гасят любой взмах ступни. Однако — вот она, сидит перед моим столом, удобно расположившись на широченном тумбочкином крупе. Спиной Паола удобно упирается в стену, рукой Паола сладко терзает телефонный шнур, торчащий из вечно молчаливого факса, одна нога подогнута под себя, другой Паола ожесточенно болтает вверх и вниз, взад и вперед, подчеркивая движением ступни главные слова в предложениях.
– Ну и что, долго ты собираешься копаться в почте? Может, пойдем кофе попьем? Тебя не раздражает то, что ты теперь работаешь в одном отделе со своим бывшим? А кто этот тип, который сидит вон за тем столом? Как — «не видела»? Ни разу за пять дней?
Паола соскакивает и идет к чужому столу. Паола внимательно разглядывает стикеры на мониторе, пятна на клавиатуре и коллекцию зонтов у вешалки для одежды. Девчачье любопытство, погубившее сотни кошек. «Паола» — говорю — «перестань, ты прямо как ребенок» — но она лишь дергает плечом, а потом замирает над рисунком в раме.
— Иди-ка сюда!
Подхожу.
Метр на шестьдесят с небольшим, перо, тушь, картон. Судя по легкой желтизне волокон — десяти ли, двенадцати-летней давности рисунок, вид на эстраду изнутри. У сцены беснуются каждой твари по паре — трясется тяжелый гребень металлиста, маячит кожаная куртка певца country music, взрываются светом блестки поп-идолови над всем этим реет надпись » buon compleanno, negro». Разгоряченные девушки срывают с себя предметы гардероба и даже два зеленых человечка бросили свою летающую тарелку (ее угол торчит справа из-за кулис) и тихо плачут от умиления у динамиков, вздымая тонкие шестипалые руки по направлению к сцене, а там… там, изогнувшись спиной так, что изгиб этот запретила бы в девичьем колледже цензура, стоит, сжимая гитару в последнем аккорде, высокий и худой мужчина. Паола поворачивается ко мне с блестящими глазами и говорит
– Я знаю теперь — он худ, он смугл, он умеет играть на гитаре. И еще он, должно быть, очень секси. Я в этом почти уверена.
Говорит, почему-то, шепотом.
«Расскажи мне, когда увидишь его.»
Eще про Паолу.
Утро Паолы состоит из невыносимого будильника, дождя за окном, запаха сахарной ваты и мандариновой кожуры с ванильной подкладкой. Утро Паолы состоит из душа, из оранжевых и белых полотенец и из подпрыгиваний на холодном полу, из чашки кофе и клубничного йогурта. Утро Паолы состоит из миндального масла для тела и из крема для лица, который наносится легкими похлопывающими движениями на лоб и веки; из зеркала, в котором красуются припухшие за ночь губы и которое вот уже четвертый год аккуратно ведет счет морщинам.
Паола проводит щеткой по влажным волосам, рассматривает себя, мнит красавицей, дурнушкой, хлопает по подбородку, подкрашивает ресницы, близоруко щурится, возится с жидкостью для линз, с гелем для волос, с феном. Паоле нравятся ее скулы, достаточно высокие и резкие, нравится, что темные прямые волосы послушно ложатся локонами, что живот впал и упруг, а лодыжки тонки и аккуратны. Паоле не нравятся вездесущие веснушки, слишком широкая кисть руки и слишком маленький размер груди. Она чистит зубы, нагнувшись над умывальником и думает о том, что ее работа ей не по душе, она распахивает створки шкафа и на пол-часа замирает перед содержимым в раздумьях о том, что надеть сегодня, она роется в шкатулочке с украшениями и думает, что не спала ни с кем вот уже два месяца.
Честно говоря, Паола вообще слишком много думает.
Я и Грег
У меня новая работа. Вернее,проект с ненормированным рабочим днем, сдельная оплата, трахайся как хочешь, не хочешь трахаться– выпей кофе, зайди в парфюмерный магазин, займи себя чем-нибудь и будь счастлива, ведь главное, чтоб работа была сделана ко дню Икс. Собственно, это мой любимый тип работы — график гибче лозы, чётко очерченная цель, нравственный закон внутри и всего один начальник над головой. Особенно если это происходит в центре города, находящегося в центре мира, а именно — в травертиновом палаццо одной из главных улиц, больше походящего на музей.
На парадном входе там действительно значится музей, занимающий лишь первые полтора этажа, самое же главное находится за углом, в узком и глухом переулке. Если свернуть в него и идти вдоль медленно заворачивающей в темноту стены, то ровно через двадцать семь шагов наткнёшься на зияющую светом дверь, странно похожую на прореху, словно многометровая стена треснула по шву и сквозь камень проглядывает нежное голое тело электрического света.
Вход, приемная пропусков, охранник, коридор; направо — черный вход в музей, налево — лифт, поднимающий до полузаброшенных офисов самой крупной, когда-то, банковской корпорации.
Корпорация эта появилась на свет в начале нулевых и по прошествии всего двух лет ее фантастическая роскошь уже смущала умы — поговаривали, что два самолета, гремя винтами, ждут день и ночь приказаний в аэропортах Женевы и Рима, что пилоты меняются трижды в течение суток и что на крышах всех генеральных офисов оборудованы вертолётные площадки. Что каждый из двенадцати вице-президентов получил к трехлетию по яхте, ослепительной, одиннадцатиметровой красотке, нежно вылизанной на верфях Генуи и Монте-Карло до зеркального блеска. Что остальная верхушка, все семьдесят человек из высшего руководства раз в год, осенним теплым днем, ужинают в римском Колизее, выкупая у мэрии на один день право распоряжаться им по своему усмотрению, и что общее количество прислуги за этим ужином колеблется у внушительной цифры «пятьсот» и что ужины те уступают лукулловым только количеством тушёных в меду сонь. Что всем ее служащим выдают в начале года ежедневник с обложкой из тончайшей черной кожи и золочёное монблановское перо, не говоря уже о бесплатном кофе с пышками, горячем обеде и обширном объёме социального страхования. Что мощь ее страшна, а фонды — неисчерпаемы, и вот, всего по прошествии семи лет я иду по обломкам этой финансовой империи и думаю, где бы стащить маркеры для очеркивания писем.
Грег от местных красот сходит с ума. Чуть ли не в первый же день я упомянула о том, что работаю в одном из самых странных мест на земле и он тут же напросился в гости, просидел в моем кабинете ровно пять, положенных приличием, минут, а затем выпросил пасс на шею и ушел рыскать в развалины. Вернулся возбужденным и восхищенным, взгромоздился на тумбочку перед столом и говорил, дорисовывая руками несуществующее, пытался описать
кабинеты и коридоры,тщательно огороженные места, прозрачные двери, зеркальные лифты, молчаливые мониторы, обитающие в пустых кабинетах, заброшенные конференц-залы, копировальные аппараты, помнящие прикосновение рук и все то, что нельзя увидеть глазом — словом, все они, все они почти мертвы и скоро угаснут, но как жутко, как весело и страшно идти мимо комнат без людей — вот одни стеклянные двери, и а ними до сих пор светится блеклым синим компьютер, горит зеленым сеть, пульсирует бордовым огонек мышки, на столе забыты папки, рамка для фотографий и крошечный кактус, оставленный здесь умирать вместе с остальной, неживой, природой; вот такой же, второй и дальше, двери и двери, и за ними — остатки жизни, подобие жизни, вяло текущее без самих жизне-носителей, декорации к Resident Evil, и я с минуты на минуту жду, что в окно вползет плющ и вскарабкается по ножкам стола повилика, в выдвинутых ящиках зацветет горицвет, как дикий виноград оплетет шкафы и стены, кроша корнями в труху известку и обнажая кирпич, и как вся эта зелень, свойственная крушению империй, начнет, наконец, заглушать гулкие шаги, мои шаги, когда я иду по бесконечному коридору пятого этажа до автомата с кофе.
Грег.
Глядя в возбуждённое лицо Грега я думаю, почему же его так занимает крушение империй. На самом деле нас обоих занимает крушение империй, правда, я все больше специализируюсь по римской, а он ищет их, где придётся, и, самое странное, — находит. Грег вообще живет словно после конца мира: не смотрит телевизор, не читает газет, не носит часов и да и мобильным мирится, как с неизбежным злом. Вместо звонков и мейлов он пользуется бумажной почтой, и именно благодаря ему я вот уже несколько лет без отвращения открываю почтовый ящик в надежде найти между разноцветным бумажным спамом и конвертами со счетами очередную идиотскую открытку с бульдогом, вывесившем набок язык, с уткнувшимися клювами пингвинами (или еще с чем нибудь, не менее идиотским) — и крупными буквами по диагонали на обороте: «Я соскучился. Поужинаем вместе? Зайду в четверг после восьми».
А между тем я знаю, что он часами пропадает в каком-то интернет-сообществе молодых то ли писателей, то ли поэтов, но всякий раз, когда к нему подходишь со спины, он слишком быстро прячет окно, и не рассмотреть адрес. Я знаю, что в доме у него есть телевизор и даже как то, бродя по комнате со стаканом вина наперевес, разрисовала пыльный экран ехидно ухмыляющейся физиономией, но я знаю также, что он обладает мужеством делать из своей жизни то, что считает нужным.
Что должно было случиться в прошлом этого двадцативосьмилетнего мальчика, чтобы напрочь отбить любой интерес к так называемому внешнему миру — потому что на этот, простой мир он способен глядеть часами — вот продавщица уличных цветов уговаривает джентльмена купить букетик фиалок, вот, выходя из подъезда, женщина лет сорока трех говорит — «да провалитесь вы к чертям!», разворачивается и идет прочь, вцепившись в ручку сумки, а муж и два сына, семи и одиннадцати лет, смотрят ей вслед (муж держит детский велосипед), и взгляд старшего напряжен, а младшего — испуган, вот иностранец, выпростав наружу локоть из желтого вольво, спрашивает путь к собору Святого Павла, вот две кошки спорят из за мертвого голубя, вот платаны, их сережки чернеют на фоне февральского неба смешными ёжиками, вот серая река, вот серые глаза Грега, прохладные серые глаза, оживающие на время пересказа уличных сценок.
– Ты видела, что персик зацвёл вдоль дорог? — говорит Грег и болтает ногой — я всегда думал, что этот белый цвет — это наша компенсация за отсутствие снега. Равно как и пух платанов. Природа чувствует пустоту и стремится ее восполнить — оттого осенью летит пух, весной — цвет, а в разгар лета глупые люди собираются на одной из площадей и пускают из брандспойтов мыльную пену и ее пористые лёгкие хлопья кружат в раскалённом воздухе и там же и умирают, так и не решившись приземлиться.
– Весной хочется пройти по улице с оркестром — говорит Грег через день, лениво прихлебывая кофе и щурясь на косые лучи солнца, что вылизывают противоположную сторону площади до нежного желтого сияния.-
– Хочется пройти с оркестром там, где обычно ездят машины, пройти с барабанами, тарелками и трубами, трубя и грохоча; пройти важным и отрешённым, отвоевав у этого мира еще кусок — непривычного ли, не приспособленного к ходьбе места, тишины ли, которую забьёшь до отказа буханьем и басовым гудением нот, похожих на толстых шмелей, вылетающих из сверкающих медных ульев, словом, это все та же тоска о первом снеге и попытка его компенсировать.
– Грег — говорю, щурясь в сторону — ну вот вдруг появятся деньги — ведь можно же поехать на север? Паола еще месяц назад говорила, что видела какие-то супер скидки, всего четырнадцать часов лета и одна пересадка, даже не надо визу выправлять.Грег фыркает и замолкает
Мы молчим и допиваем кофе, а солнце, между тем, уже доползло до верхних окон и кривляется оттуда зелеными и синими зайцами.
Человек в дверном проеме.
Паола как в воду глядела. Коллега оказался и вправду — худ, смугл, странен. Первый раз он появился спустя две недели — именно что — появился: внезапно пронесся легкий ветерок, сметая на пол конверт, легкую пленку от наклеек и два факсовых листа, имевших неосторожность расположиться слишком близко от входной двери; материализовываясь на ходу, в кабинет зашел очень высокий и очень худой человек в темно-сером костюме, на шее у человека висел видавший виды лиловый шарф, доставая щетинистой от старости бахромой до самых колен.
Человек представился Сержем и протянул руку; я, подавившись шуткой о Генсбуре, протянула в ответ свою.
Флиртовать они начали по телефону; около четырех с половиной-пяти раздавался звонок и хриплый паолин голос просил подозвать меня, а после того, как я заметила, что буквально на днях кое-кто интересовался как выглядит «;обладательница (щелчок пальцами) бархатного голоса» , её «добрый вечер»; понизилось еще на пол-октавы. Дальше же был театр.
Сцена первая, я и мои бесконечные бумажки.
Серж сидит за столом уткнувшись в монитор. Появляется Паола. Я представляю их друг другу, после чего Паола забирается с ногами на тумбочку напротив и щебечет на протяжении пятнадцати минут. Я изображаю китайского болванчика, кивая головой и пытаясь понять, куда же делась распечатка базы данных. В какой-то момент понимаю, что она уже больше не обращается ко мне. Теперь Серж кивает вместо меня и они с увлечением обсуждают особенности смс-чата.
Сцена вторая, падающий тигр, храбрый богомол.
Мизансцена: я, сижу за столом, мои локти и горло обвивают распечатки баз данных. Серж, сидит за столом, элегантно сложив тело в кресле, и развивает свою мысль по поводу оптимизации доступа пользователю. Паола, сидит на тумбочке, впитывая каждое слово (и не понимая большую часть сказанного).
Внезапно за спиной у Сержа срывается и падает с жутким грохотом картина, изображающая цепного тигра. Серж, не вздрогнув даже голосом, оканчивает фразу. Паола замирает от восхищения.
Сцена третья, милостивый господь Бог никого не оставит без дара.
Расслышав голос Паолы еще в коридоре, он толкает дверь так, чтобы открылась беззвучно. Чтобы открылась беззвучно и замерла, распахнувшись лишь наполовину, ровно настолько, чтоб было видно худого и тонкого мужчину, элегантно подпирающего угол стены и занятого, якобы, телефонным разговором. Серж умеет складывать свое тело, как никто — никто лучше него не останавливался в дверном проеме, услышав оклик, никто не садился элегантней в узкое красное кресло, никто, никто и никогда не замирал вот так у стены или шкафа, касаясь его только косточкой лопатки, изогнувшись подобно виолончели, темнея на фоне стены станом, лиловея шарфом. Милостивый господь Бог никого не оставит без дара, этот худой мужчина примером служит, так как он, никто не умеет застывать в дверном проеме. Здесь Серж неповторим и нечловечески прекрасен. Я наблюдаю за ним с жадной дрожью в повздошье, это дрожь геолога, небредшего на кимберлитовую тубку, ботаника, разглядевшего метущийся алый цвет в папоротниковой ночи, это дрожь простого банковского служащего, обнаружившего под слоем лотерейной амальгамы девять вишенок подряд –о, какой кураж! о, какой талант живет среди нас!
(даже если это такая мелочь, как наливать воду в стакан или чистить морковь, ведь наверняка существуют люди, умеющие чистить морковь так, что глаз не отвести — поэтому не будь неблагодарной сволочью и не пеняй нашему Творцу — не всем суждено быть космонавтами, он и так сделал все, что мог)
Глядя в щенячьи глаза Паолы, я говорю — опомнись, ты не можешь так смотреть на мужчину только потому, что он умеет замирать в дверном проеме.
Но Паола ничего не слышит, заканчивается рабочий день, я ухожу домой.
Милостивый господь Бог выходит на сцену, подбирает с пола конверт, легкую пленку от наклеек и два факсовых листа. Милостивый господь Бог пристраивает их на уголок стола, прижимает тяжелым пресс-папье. чтоб не разлетелись снова. Вечереет, этажом ниже ходит охранник и хлопают двери, от окна доносится стук копыт, шорох раскрывающихся зонтов, смех.
“Poor Paola, indeed!”
Синим фломастером хорошо рисовать напряжение, красным — уверенность, черным — безнадежность. Я сижу и раскрашиваю в три цвета список вопросов (так во втором классе разрисовывали с девочками анкеты, обводили буквы, склеивали вместе уголки страниц, пряча внутри тщательно вырезанные маникюрными ножницами фото). Список выходит почти весь красным, только верхний борт отдает синью, а дно — чернотой. Одновременно с раскрашиванием блокнота я вслушиваюсь в речь Большого Шефа (он говорит по телефону с другим концом мира) и думаю, что всегда завидовала его “th” и “r” и что его английский с неистребимым итальянским акцентом похож на съемную квартиру, где стаканы — из Икеи и всюду алюминий да пластик, чисто, дешево, функционально, а потом вдруг откроешь ящичек в поисках ножа и вдруг блеснет неярко изящный узор на серебряных ложечках прошлого века, неизвестно каким чудом оказавшихся здесь и неизвестно как уцелевших.
Большой Шеф заканчивает говорить, кладет телефон на стол и с отвращением смотрит на него несколько секунд, потом поворачивается ко мне:
– Так на чем мы остановились?…
– ….на том что жизнь бездарна и невыносима? — говорю я, прекращая разрисовывать список, и под нервный смешок начинаю отчитываться и закрывать фломастеры.
– лист рассылок вычищен на две трети, я прогнала его через все возможные фильтры, осталось около сорока тысяч наименований, которые все равно придется просмотреть вручную, мне нужно в общей сложности еще около шести часов– отлично, мы укладываемся в срок (щелк!)– рассылка призов подходит к концу, я закончу ее послезавтра и там все под контролем, но мне нужен прямой доступ к пользовательской базе данных и к результатам предыдущих опросов, иначе все то, что я делаю сейчас, окажется бессмысленным– сейчас отправлю запрос на еще одну точку доступа (стук клавиш, щелк!)– и еще мне нужно много канцелярии для рассылки призов, думаю, сотни упаковок с наклейками, тысячи конвертов, миллионы километров скотча и тонны скрепок (щелк!)
и тут я смотрю в его уставшее лицо и добавляю: — … а еще барабан, воздушные шарики и велосипед.
Ну наконец то улыбающийся, осмысленный взгляд. С Большим Шефом мы знакомы много лет, и за это время он привык к моим неуместным шуточкам, попыткам диктовать условия и к неумению придерживать двери кабинетов, отчего те всегда хлопают за моей спиной. Я же знаю, что сижу до десяти вечера в офисе не только из-за поджимающих сроков, но и из-за его короткого “Отличная работа, молодец!” в ответ на ежедневное письмо с отчетом и готова костьми лечь, лишь бы он получил свои данные вовремя. Недохваленый ребенок, сублимирующий в рабочей среде. Ну, неважно.
Мы заканчиваем взаимоотчеты, он дописывает мейлы, я листаю подвернувшуюся под руку “Блог как бизнес” в мягком переплете.
– Слушай, — говорю я — а чем вообще занимается Серж?
— Понятия не имею, — говорит он, не отрываясь от экрана — когда отдел расформировали, он остался тут один, без начальства. Помнишь фильм про Фантоцци? Вот так и он… приходил, отмечался с утра, потом уходил на весь день, есть мороженое или гулять по городу. вечером снова отмечался — и все, и за это время, конечно же, отбился совершенно от рук. Я, когда стал его начальником, пытался его как то приструнить, но ты же видишь, я четыре дня из пяти в разъездах. А что, его часто нет на рабочем месте?
– Эээээээ…. — мычу, желая уйти от ответа — ээээ, уууу, ааа…. ты же знаешь, я сама то прихожу, то ухожу…
— Недавно позвонил ему на мобильный, спрашиваю “ты где?”, он говорит “как где, я в офисе” и тут я разозлился окончательно, всыпал ему по первое число, “не надо врать, это я в офисе сижу с восьми утра и тебя я тут до сих пор не видел”.– А он?– Замялся. Гулял, наверное, по любовницам. У него тут полтора этажа любовниц.
– Правда???!!
– Ну да. Жена, двое детей и пол- этажа любовниц. Ну, на самом деле говорят, что — не одна.
Я иду в кабинет и думаю “надо же, как он с ними всем управляется, это же адский труд”. Я думаю “теперь понятно, где он пропадает все время”. Я думаю “жена, двое детей и пол-этажа любовниц”, за моей спиной грохает захлопнувшаяся дверь, я думаю “бедная Паола, бедная Паола”.
_______
Бедная Паола, ей не везет, еще вчера она жаловалась, что не может больше влюбиться, что со временем все меньше и меньше мужчин вызывают интерес, не говоря уже о дрожи в коленях и если в двадцать ты ходила с венком на волосах по конопляному полю, то к тридцати это все больше и больше напоминает игру в дартс в баре после двух кружек пива — ты раз за разом попадаешь мимо, вокруг шумно, накурено, и все время хлопают двери, поэтому когда игла вонзается в зеленый круг, ты не спешишь ее выдергивать.
Бедная Паола, последняя ее история кончилась неважно — мужчина, столь чаемый три месяца подряд, наконец то вывез ее на ужин, потом к себе домой, на широкую и низкую, в японском стиле, кровать, а на следующее утро написал расплывчатый смс и был таков, после чего Паола рухнула мне на руки, исходя растеряностью и слезами. На протяжении двух недель я трясла колпаком с бубенцами и выводила ее на прогулки — в парфюмерный магазин, в обувной, на сайт знакомств, и — затрясла, загуляла, заговорила. Зажило.
Бедная Паола, она ведь жизни не мыслит без любви, без постоянной сцепки с кем нибудь другим, и если я научилась компенсировать и сублимировать, проще говоря — искать другие источники, а Грег вообще не испытывает такой нужды, потому что одинок по своей природе, то из всех троих Паола — самая беззащитная. И самая нежная.
Достаточно посмотреть на то, как они пьют кофе. Сначала Серж возится у кофейного автомата, добывая ей эспрессо, а себе — шоколад и упаковку «Ringo», потом они усаживаются на стол в коридоре, друг напротив друга и по очереди таскают кремовые и шоколадные печенья из лежащей ровно посредине пачки; проходя мимо, слышу «…. и вот представь, в этом кафе не было ничего, кроме «ringo» и абрикосового сока, а я надеялся, что, пройдя двадцать километров с рюкзаком по жаре, сейчас пообедаю… но не тут то было. Я тогда купил три большие пачки и съел все, потому что умирал от голода…» а Паола смотрит на него светящимися глазищами, придвигает к нему печенья и лепечет что-то про обмен веществ. Нежная дурочка.
— Грег — говорю — я просто не знаю, что делать. Я не знаю, правда — и кручу стакан с вином так, что выплескивается на пальцы.
Мы сидим в Баре Мира, что в переулке Мира, сразу же за площадью Домициана. Прохладно и очень влажно, немногочисленные посетители жмутся под навесами газовых горелок, полыхающих синим и красным и от этого переулок выглядит инсталляцией к детской сказке о животных, прятавшихся под гриб от зимы. Наш столик — крайний справа, из под которого торчат длинные греговы ноги в серо-синих джинсах, тот самый, который залит вином моей яростной растерянности.
– Мне вчера выдали пароль от общего почтового ящика. Грег, он не отвечал на письма месяцами! Там двести с лишним неотвеченых писем! Да, когда я прошу его, он диктует мне тексты ответов, находит скрепки и папки под архив, но я не могу разгребать одна свою работу и еще работу человека, который как минимум четыре месяца, получая зарплату за восьмичасовой рабочий день, не ударил палец о палец! Все письма которые я распечатываю и кладу ему на стол в надежде что он ответит на них — они все исчезают в никуда, я не могу потом их найти, у меня складывается ощущение, что на меня навалили еще и чужую работу, и потом, его никогда, никогда нет на рабочем месте, я вынуждена звонить ему на мобильный и теперь, когда звоню, все время думаю что вот он лежит с любовницей в постели и отвечает мне оттуда. весь еще теплый, а потом приходит Паола, садится на тумбочку у стола и смотрит на него оленьими глазами, и это уже выше моих сил, понимаешь? То есть он как бы хороший, он всегда был со мной мил, он мил с Паолой, ради Бога, но вот эти вот вещи — неотвеченные письма, бардак в архивах и то, что он ровным счетом ничего не делает — это меня бесит. Может, он и не такой хороший.
– Ты сейчас ножку бокалу переломишь — говорит Грег ехидно — тише, тише. Милостивый господь Бог выделил по целой жизни, чтоб решить, хорош человек или плох, да и той часто не хватает, ты же хочешь определится за две недели?
Я перестаю крутить вино и делаю глоток. Красное в Баре Мира, оказывается, весьма отчетливо горчит.
Мы все.
Еще две недели спустя я просыпаюсь в субботнее утро, полное облаков и солнца, вернее – полное солнечных бликов, похожих на стаю крупных светлых капустниц, бьющихся в узком пространстве между окном и шторой, цепляющихся оттуда, изнутри, за складки, чтобы всего через секунду вспорхнуть и исчезнуть. Это ветви деревьев у окна качает ветер, это значит, что в мире солнечно и что тучи идут чередой над городом, идут в сторону северных холмов.
Как просто познаваем мир путем элементарных умозаключений, основанных на наблюдательности и опыте. Как все в один миг перестает работать, едва пересекаешь порог собственной спальни.
Я перевожу взгляд на белый потолок, пока мои пальцы находят и сладострастно душат будильник, выкручивая молоточки и кнопочки, потом отираю руку, как после мертвого, о простынь, потягиваюсь до хруста в плече, с неохотой встаю.
С неохотой встаю, с ленцой умываюсь, с зевотой иду под душ, растирая сонное тело, пытаясь убедить его в том, что надо куда-то идти, и что это «идти» — жизненно необходимо. Чищу зубы, воюю с волосами, морщу лоб, вглядываясь в собственное отражение, так, как будто надеюсь к нему привыкнуть, натягиваю джинсы и свитер, ищу парный к серому носку, грызу заусеницу на пальце, ставлю кофеварку на огонь, пью таблетки, придерживаю ногой холодильникову дверцу, облизываю крышечку от йогурта, смотрю, как струя молока из молочника ударяется об дно прозрачной чашки и растекается облаком, высветляя кофе на три тона; крашу ресницы, морщу лоб, вглядываясь в собственное отражение так, словно надеюсь увидеть там себя, а не ту чужую женщину, которая всегда появляется на поверхности амальгамы и к которой все не могу привыкнуть, как ни стараюсь.
Сумка с фотоаппаратом, деньги, документы, почтовое извещение. Скоро будет ветрено. Хлопнувшая за спиной подъездная дверь.
На почте я получаю конверт из Австралии, такая небольшая очередь, всего пять минут, такой небольшой конверт. Я тяну удовольствие, разглядывая его со всех сторон. Коричневая бумага, косая печать Мельбурна, мой адрес, написанный черным фломастером, от руки. И пока я кручу письмо (пальцы нащупали и вцепились, теперь проводят про краям, оглаживая содержимое) думаю, что эти письма из невидимых стран — самое яркое из доказательств их существования. Глобус говорит тебе, что Австралия есть, письмо кричит, что она существует. Ничто не бывает наглядней, чем письма. Самолет лишь продлевает тот же самый мир еще до одной точки, словно растягивая угол обзора, письмо же из неведанной страны подтверждает существование чуда. Ты его не видишь — а оно есть.
Я разрываю письмо и оно раскрывается, подобно цветку. В сердцевине его — овальный контейнер, полный розовых пилюль, прозрачной эльфовой икры, небесной манны в желатиновой упаковке — восемьдесят дней счастливой жизни, восемьдесят дней настоящего, неподдельного счастья.
____
В лавке запахов, что в квартальчике у реки я говорю с Робертом, вокруг пахнет мускусом, амброй, ванилью; косые лучи солнца пробиваются через витрину, но тут же чахнут и умирают под светом ламп. Через час в кофейне я говорю с двумя ее владельцами, теряясь в оглушительном аромате кофе и ворчании барных машин. Потом я перехожу через дорогу и болтаю с Паоло, хозяином маленькой уличной пиццерии, он угощает меня тонкой полоской пиццы, я ем и дую на пальцы. Потом я иду снимать винную лавку, и пока кручу объективом и выставляю треногу, болтаю с Алексом, который спит и видит отпуск, жену, Бразилию. Я иду снимать улицу, но по дороге захожу в магазин, где примеряю босоножки небесной красоты и небесной цены и по этому поводу мы надолго застреваем перед зеркалом с продавщицей. Через семьдесят метров я захожу в парфюмерную лавку и прошу визажиста припудрить мне лицо (не к месту проснувшаяся весенняя аллергия расцвела на скуле красным пятном), но он мил и я остаюсь с ним еще на пол-часа, мы пробуем тени, румяна и помаду и веселимся, как дети.
____
Уже в сумерках я сижу в баре Мира, что в переулке Мира, сразу же за площадью Домициана и дую на воду, только что обжегшись очень горячим кофе. Появляется Грег, говорит «Привет, давно ждешь?», гремит жестяным стулом. В ответ на мой усталый взмах язвительно замечает «Оооо, да ты сегодня, никак, наобщалась!». Заказывает чай, шарит по карманам, трясет мятой сигаретной пачкой, ищет зажигалку, и, только затянувшись, добавляет, выдыхая вместе с дымом — «Ты в такие моменты очень похожа на комара, напившегося крови. Такого, насосавшегося«
Из ярко освещенной двери возникает девочка-официантка, услужливо ставит на стол пепельницу, изчезает.
–Я сегодня знаешь о чем думала, — говорю, — не смейся, о Томе Хэнксе. О том, что он, не ведая, снялся в трилогии об одиночестве, обо всех его трех видах. Cast Away — физическое одиночество необитаемого острова или одиночной камеры, одиночество пространства. Terminal — одиночество языковое, культурное, одиночество эмигрантов, одиночество среды, один в толпе и прочая фигня, или, если хочешь глубже –то, которое происходит от неизбежной невозможности понимания, то есть — одиночество социальное. Ну и, наконец, Forrest Gump — одиночество аутиста, одиночество последнего в мире единорога, одиночество существа, с рождения осознающего свою инакость и инородность, пусть будет — генетическое.
И я думала, что вот даже если взять нас троих — мы почти идеально подходим под этот триптих, я живу как в Терминале, Паола без любви — словно на необитаемом острове, а ты…
– Идиот? — говорит Грег с улыбкой, затягивается и выпускает аккуратное дымное кольцо.
– В том числе. Знаешь, что я бросила курить и специально дразнишь.
– Не специально, прости. Так скажи мне, бедный эмигрант, весь день напролет топивший горечь одиночества в случайных собеседниках — ты говорила с другим, не менее одиноким существом Паолой о том, что ей придется еще некоторое время мириться с необитаемым островом?
– Еще нет, но скажу на днях.
– Все-таки решила?
– Да. В отличие от Милостливого, у меня нет в запасе вечности.
– Ну, может, еще будет — меланхолично тянет Грег и просит жестом официантку о счете. — может, еще будет.
Паола
Она молчит почти минуту прежде чем заговорить.
– Все таки поразительно, как порой о тебе умеют заботится. Просто волосу не дадут упасть.
Она говорит это медленно, с оттяжкой.
– Заботятся, боятся, чтоб не совершила ошибок, пытаются предупредить…
– Паола..
– То есть ты узнала, тут же рассказала Грегу и вы (дай угадаю — выпивая в каком нибудь баре) решили меня спасти?
– Паола, ну зачем ты…
– После чего ты подергалась еще дня два, а потом купила эту дурацкую лилию и пришла ко мне рассказать о том, насколько я со стороны выгляжу дурой? Насколько нуждаюсь в спасении?
– Паола, ну что ты, ты же знаешь, как…
– Знаю что? ЗНАЮ ЧТО???! Что вы трясетесь над собственными страхами? Что ты решила жить малой кровью, жуя веселые таблетки, а Грег вообще боится всего живого а радиусе десяти километров, потому что наш нежный зайка, видите ли, не хочет жить в соплях, слюне и слезах, наш зайка выше всех этих эмоций! И что раз вы все такие мужественные и неземные, ты считаешь себя вправе явиться сюда, размахивая идиотским цветком словно архангел Гавриил и утешать меня благой вестью — мол, никто тебя не любит, но ты не переживай, у нас всегда остается единственное наше утешение и единственная награда?!
– Господи, Паола, что ты такое говоришь. Ты же знаешь как мы любим тебя.
Она смотрит на меня и я не могу понять, что она сдерживает, смех или слезы. Страшно, столько лет ее знаю, а до сих пор не могу понять.
– Любите меня? Тогда почему бы вам не оставить меня в покое? Не оставить мне мои заблуждения? Ошибки?
– Паола…
Она отходит от окна, садится напротив, почти утыкаясь коленями в мои:
– Я не знаю, в состоянии ли ты представить, как иногда хочется, чтобы тебя просто обняли. Просто обняли, понимаешь? Кто нибудь, кто не родственник и не приятель. Кто нибудь, кто действительно в тебе заинтересован, пусть хоть один день, пусть хоть эти пол-часа, но объятье должно быть живым, оно должно быть от сердца. Чужая, чистая, честная заинтересованность.
Я каменею, она смягчает голос
– Не обижайся. Я знаю, что вы с Грегом меня любите. Вы — самые близкие, ближе вас никого нет. Но есть вещи, которые вы никогда не сможете мне дать. Никогда не сможете.
_______
Когда я разворачиваюсь, чтобы уйти, она отдает мне цветок, и я долго иду с ним вдоль кирпичных стен и узких улиц, пока наконец-то не выбрасываю его в синий мусорный бак. Угрюмый посланник, позорно проваливший свою миссию.
Радуйся, друг мой, у нас остается наше единственное утешение и наша награда.
_______
«Из меня никудышный вестник. Я тебя ненавижу» — пишу на открытке с картиной Монтеньи, — «ты мог бы пойти со мной»
Через три дня читаю на белом прямоугольнике: «Я не мог, ты же знаешь.. Я написал Паоле, увидимся все втроем в пятницу, не грусти, любовь моя»
Не-гру-сти-лю-бовь-мо-я проговариваю по слогам, разрывая открытку на восемь частей, прежде чем выбросить. Как странно и мучительно жить, зная, что никому ничем не можешь помочь. Ничего не можешь дать. Ничего из того, к чему он или она так жадно, так неумолимо стремится.
Это ДОЛЖНО идти в печать!
Славка, я не шучу.
Комментарий от marinaa2 — Март 20, 2008 @ 11:21 пп
ну а чем тут не печать)
Комментарий от santagloria — Март 20, 2008 @ 11:30 пп